Сэйс Нотебоом, «Ритуалы»
Вошёл Таадс, точнее, появился из-за какой-то призрачной ширмы. Сегодня он был одет наподобие нобелевского лауреата в исчезнувшей книге — короткое кимоно поверх длинного одеяния цвета ржавчины, риза поверх альбы. Он принёс чайник, где, как выяснилось позднее, была вода. Коротко поклонился — они в ответ тоже поклонились, — исчез и появился вновь, теперь с высокой цилиндрической шкатулкой чёрного лака. Сквозь блестящую черноту просвечивали тонкие золотые нити. Затем поочерёдно были принесены поднос с маленькими пирожками, осенний пожар чашки раку, какая-то длинная узкая деревянная вещица, без всяких затей вырезанная из бамбука, с чуть согнутым кончиком, будто у очень длинного пальца согнута лишь верхняя фаланга. Потом что-то вроде бритвенного помазка, сделанного из очень тонкого бамбукового побега и украшенного ажурной резьбой, а под конец широкая, несколько деревенского вида чашка и небольшой деревянный кубок на высокой ножке. Всё это Таадс расставил подле себя, без сомнения на вполне определённых местах. Движения его напоминали медлительный танец, но были предельно точны. По-прежнему царила бездонная тишина. Шорох ткани, шум кипящей воды, вой ветра, и всё же власть безмолвия была столь велика, что казалось, будто и предметы, назначения которых Инни не ведал, содействовали тишине, сами молчали, однако совершенством своей формы свидетельствовали, что эта тишина имеет цель. <…> Шёлковой салфеткой Филипп Таадс протёр бамбуковую палочку, у которой на сгибе была выемка, и ложку из кубка. Снял крышку с тяжёлого бронзового чайника, зачерпнул немного воды, плеснул в чашку раку, обмыл там бамбуковую кисточку, или веничек, или как он там называется. Потом медленно перелил воду в более широкую и грубую чашку и простым ситцевым лоскутом насухо вытер чашку раку. Инни заметил, что он как-то по-особенному брал вещицы в руки, отводил от себя, ставил, но как именно и зачем, понять не мог, потому что при всей неторопливости всё совершалось быстро и казалось одним плавным движением по длинной, причудливой трассе ритуальных препятствий, причём руки временами делали жесты балийских танцовщиц, во всяком случае, выглядели чуждыми, неевропейскими. Дважды длинная тонкая палочка нырнула в лаковую шкатулку. Инни увидел, как зелёный чайный порошок тенью дождя стёк в имбирный огонь чашки раку. Затем Таадс глубокой деревянной ложкой зачерпнул кипятку, вылил в чашку и быстрыми, порывистыми движениями кисточки перемешал смесь — нет, «перемешал», пожалуй, не то слово, скорее мягко и быстро взбил. На дне чашки, которая приобрела теперь более красный оттенок, возникло пенное бледно-зелёное озерцо. И тотчас всякое движение замерло. Тишина не могла стать глубже, чем уже была, и всё-таки она будто ещё сгустилась, а может быть, это их погрузили в стихию более опасной, более плотной консистенции. Затем странным жестом правой руки Таадс чуть повернул чашку, которая покоилась в его левой ладони, подвинул её Ризенкампу и поклонился. Ризенкамп тоже поклонился. Инни затаил дыхание. Антиквар дважды (дважды? Или больше? Впоследствии он не сможет вспомнить, как и вообще не сможет распутать этот клубок действий) повернул чашку, поднёс ко рту, сделал один глоток, другой, третий, причём с лёгким шумом, потом, приподняв чашку, внимательно осмотрел её со всех сторон, таким же странным жестом, спокойно держа её в левой ладони, вернул в определённую или воображаемую позицию и подвинул по циновке к хозяину.
Как часто, думал Инни, сам он выливал воду из церковного сосуда в золотой кубок, после чего рука священника совершала несколько лёгких круговых движений, и разбавленная водою кровь в золотом сиянии плясала по кругу, а затем патер одним мощным глотком всасывал её в себя, осушая кубок. На этой тайной вечере было точно так же. Свежая вода из чайника, очищение чашки, те же манипуляции, тот же поклон, и вот уже Инни держит в руке хрупкую пламенную форму и пьёт с закрытыми глазами, один глоток, другой и вот уже на третьем открывает глаза и высасывает последние зелёные капли из призрачной, красной, замкнутой бездны. Сие творите в Моё воспоминание. Как Ризенкамп, он осмотрел чашку со всех сторон, точно желая навеки запечатлеть её форму в своей душе, потом повернул её так, как ему показалось правильным, и подвинул Таадсу, едва ли не поспешно, будто избавляясь от некой опасности. Проделывая всё это, он заметил, что Таадс не сводит с него глаз, но не знал, видит ли тот его. Лицо Таадса светилось непостижимым восторгом, словно он пребывал в ещё более далёком и странном месте, нежели то, где преклоняли колени его гости.
Они поклонились. Таадс встал, как всегда, одним текучим движением, и взял ложку, крышку от чайника и чашку для грязной воды. Потом вернулся за лаковой шкатулкой и чашкой раку, а под конец за водой. Ризенкамп тоже встал, Инни последовал его примеру, с трудом, потому что затекли ноги. У него вдруг закружилась голова. Таадс подошёл к ним и едва ли не оттеснил к двери.
— Спасибо, господин Таадс, это было нечто особенное, — сказал Ризенкамп.
Таадс поклонился, но не ответил. На его лице возникла улыбка, странная и далёкая, словно бы подчеркнувшая всё восточное в этом лице. Он больше не умеет говорить по-нидерландски, подумал Инни. Или не хочет. Ни один из них не проронил более ни слова. Таадс ещё раз поклонился, на прощание. Они тоже поклонились. Дверь за ними закрылась, мягко и решительно.